Лучших доказательств того, что существуют глубинные причины, объясняющие культурный разрыв между Россией и Западом, вероятно, и не надо. Если, как показывает Марк Йоффе в статье «Концептуальный карнавал: национальные элементы в русском националистическом роке», для поклонников Бориса Гребенщикова сам факт записи его альбома на Западе стал поводом для истерики, то что уж говорить о настоящих, убежденных, идейных консерваторах?
В странах, переживших фашизм, есть осознание того, что его уход не гарантирован навсегда, что он реален. Вспомним немецкий фильм «Волна»: фашистские практики потенциально вокруг нас – в виде неприязни, доходящей до ненависти, или в виде легкости конструирования шмиттианского мира с его неизбежными «чужими». Россия же утратила как ощущение опасности реставрации тоталитаризма, так и бдительность в отношении его очевидных проявлений. Разложение парламентаризма, начавшееся со знаменитой сентенции о том, что парламент не место для дискуссий, и продолжившееся массовым интересом думцев к тому, что следует понимать под нетрадиционным сексом, – одно из них.
Вполне допускаю, что на историю России можно смотреть глазами Карла Шмитта как на бесконечный процесс создания «врагов»: не евреи – так гомосексуалисты; не буржуи – так фальсификаторы истории; не предатели и шпионы – так иностранные агенты. Но ситуация, мне кажется, несколько сложнее. Регулярно воспроизводимая ненависть к Западу удивительным образом соседствует со столь же регулярно дающей о себе знать нормативной зависимостью от него. И именно в этом – одна из причин раздвоенности российской идентичности.
На нормативную зависимость кремлевского дискурса от Запада обращает внимание в своей статье Иво Мийнссен. Описывая свои впечатления от лагеря на Селигере, он отмечает важные детали: взбешенный из-за критической статьи в «New York Times» один из организаторов лагеря Михаил Мамонов; лекция о порочности американского капитализма в исполнении ученого из США и так далее. В статье Марка Йоффе говорится о неизбежности заимствования российским роком музыкальных традиций Запада при одновременной репрезентации Запада как пространства недоступного наслаждения («солнце, бананы и марихуана», с. 129). Даже уже упоминавшийся Дугин эпистемологически зависим от западных концепций, и разорвать эту связь не в силах даже самая жесткая националистическая риторика.
В этом контексте становится интересной дискуссия относительно многочисленных попыток обосновать необходимость «национальной» науки (или наук), свободных от европоцентризма. В данном случае мы имеем дело еще с одним мифом, который, как показывает статья Веры Тольц «Петербургское востоковедение начала ХХ века и критика европейской науки о Востоке», уходит своими корнями в советские времена. Понятно, что в основе этих попыток лежит неприятие претензий Европы на универсализацию своего партикулярного опыта. Однако при этом сама попытка построить альтернативу «западной» науке на основании того, что «наши» ученые по своей природе другие (например, не обслуживают интересов своих политических элит), кажется наивной и обреченной на неудачу. Но именно такие подходы воспроизводятся в попытках создать российскую науку о международных отношениях, политологию или социологию с собственным инструментарием и даже методологией.