Историческими вариантами русской идеи могут быть имперский проект, большевизм или что-то другое, но требующее непременно самовиктимизации. Россия против всего мира – это есть самая простая формула объяснения наших неудач в общении с миром. Конечно, «темные тайные силы» существуют в массовом общественном сознании и на Западе, но они чрезвычайно редко интегрируются в доминирующий дискурс, оставаясь на его обочине и принимая протестную форму[2]. В России же конспирологи типа Кургиняна или Дугина стали частью путинского политического нарратива, который порождает огромное количество того, что можно назвать трэш-дискурсами. Их очень сложно классифицировать по относительно устоявшимся в науке критериям, поскольку они представляют собой смесь больного воображения (пример «скрытых хазар» в статье Виктора Шнирельмана «Хазария, Апокалипсис и “Мировая Закулиса”: как преподавательница французского бросила вызов Западу»), иррациональности и имперского мессианства. Самое страшное, что этот «параноидальный бред» (с. 109) не является таковым для значительной части общества, которая, сама того не осознавая, на обыденном уровне воспроизводит по сути нацистскую версию истории (с. 110). Можно согласиться с Андреасом Умландом, что Путин испытывает инструментальную нужду в радикалах, на фоне которых он будет казаться умеренным и потому политически приемлемым, однако джинн, выпущенный из бутылки, может не пожалеть и своего хозяина (с. 406).
То, что националистические дискурсы, окутывающие Кремль, сложно типологизировать, показывает статья Умланда о Дугине («“Евразийские” проекты Путина и Дугина – сходства и различия: об истоках и роли правоэкстремистского интеллектуализма в неоавторитарной России»): он одновременно и «правый грамшист», и консерватор, и фашист. Интересно при этом, что Умланд подметил метаполитическое начало в той социальной функции, которую выполняет его «герой». Если понимать метаполитику в категориях Жака Рансьера и Славоя Жижека, то мы увидим здесь любопытный парадокс: Дугин, являющий собой один из ярчайших примеров подавления академического дискурса политико-идеологическим, подспудно тяготится этим политическим обременением. Соответственно, он пытается перевести свой дискурс в сферу неких консенсусно принимаемых «истин», базирующихся на категориях, якобы не нуждающихся в обсуждении. С моей точки зрения, эта тенденция характерна отнюдь не только для Дугина – метаполитическим (в более широком смысле – постполитическим) становится весь гегемониальный дискурс Кремля: он претендует не на победу аргументов в их публичном состязании, а на технологию вертикального навязывания идеологем, не признающих себе альтернативы.
При этом многие из этих идеологем на самом деле придуманы не в Кремле, а укоренены в самом обществе. Это наглядно показывает подборка интервью с некоторыми деятелями российской культуры. Среди них, например, можно прочитать мессианские сентенции Феликса Разумовского о том, что «Россия – это фотография всего мира» (с. 332). Что «либерально-тоталитарный» (!) Запад предъявляет нам условия, которых мы не можем выполнить без ущерба для себя. В соответствии с этой логикой получается, что борьба с коррупцией и создание эффективного государства – это тяжелый урон для России. А глобализация – это «заговор корысти против совести» (c. 331).
Разумовский, представляющий телеканал «Культура», с уверенностью противопоставляет глобализацию «всемирности русской культуры», которая состоит в желании «стать миром». Причем «явочным порядком», без спроса, без задней мысли о том, а что об этом думает «остальной» мир. Впрочем, этот индивидуализм понятен: обучение чужому опыту, ключевой элемент любой социализации, для Разумовского означает лишь склонность «вертеть головой» (с. 365). А в высшей степени спорное заявление о том, что русская культура – единственная, «не замкнутая на этнос и потому имеющая вселенский характер» (с. 366), по сути несет в себе несколько завуалированные имперские тона. Итог: у России катастрофически не хватает друзей, зато врагов – хоть отбавляй.